Экскурсия в музей

Прозаическое творчество Тадеуша Ружевича несколько ме-нее известно, чем поэзия и драматургия, хотя иные его рас-сказы считаются классикой польской литературы ХХ века. В текстах, составивших сборник, который выпустило изда-тельство «Бюро Литерацке», Ружевич предстает писателем,
неразрывно связанным с историей Польши и обстоятельства-ми собственной биографии. Его герой – ребенок, перед кото-рым открывается мир, юноша, который преклоняется перед старшим братом, погибшим от рук нацистов, затем партизан, а в послевоенные годы – студент философского факультета, пытающийся «обжить» свое новое, искаженное войной миро-ощущение. Вместе с друзьями он едет в Париж, но среди его красот чувствует себя чужим, навсегда прикованный к своей
польской судьбе и трагическим воспоминаниям. Одновре-менно – в заглавном рассказе – писатель показывает, сколь мало память о войне значат для сегодняшних экскурсантов, посещающих Освенцим: передать им весь ужас лагерного опыта не в силах уже никто.
В последующих рассказах читатель испытывает все более обостренное ощущение чуждости окружающему миру, осмыс-ляемое как основополагающий опыт современного человека:
и старой крестьянки, которая не умеет приспособиться к «вы-сшим сферам», в которых вращается сын-дипломат; и поля-ка - жителя Нью-Йорка; и Достоевского в Париже. В мире Запада герои Ружевича ощущают дискомфорт, чувствуют себя изгнанными из него, хотя только он позволяет сохранить
веру в мировую гармонию и иерархию ценностей. Паломни-чество в Рим, к колыбели европейской традиции и культуры совершает герой «Смерти в старых декорациях». Отправив-шись в главное путешествие своей жизни, этот простой чело-век, однако оказывается не готов к встрече с (замутненным) источником средиземноорской цивилизации – ни духовно, ни физически: «наследие веков» порождает в нем в навяз-чивый внутренний монолог, представляющий собой нагро-мождение банальностей. Рассказы Ружевича – образ пси-хических травм, которые ХХ век нанес жителю европейской провинции, и одновременно выражение авторского votum separatumпо отношению к западной цивилизации.

Ежи Яжембский

ФРАГМЕНТ

НОВАЯ ФИЛОСОФСКАЯ ШКОЛА 
Был конец октября или ноября 1945 года. Я постучал в белую дверь. За ней послышалось словно бы ворчание, покашливание какого-то крупного зверя. Я вошел в кабинет хозяина. Это был
выдающийся польский философ современности, кажется, уче-ник Гуссерля.
Осенью я записался в университет. Профессор преподавал на нашем курсе введение в теорию познания. Меня обуяли стран-ные амбиции – попасть в семинар, минуя все промежуточные
ступени научного посвящения.
Я поклонился философу, коротко объяснил, кто я и откуда взялся в его кабинете, и попросил принять меня в семинар. Профессор улыбнулся. Хриплым ласковым голосом он объяс-нил, что сначала следует записаться в просеминар. Я помор-щился. Профессор взглянул на меня внимательнее и сказал:
«Ну что ж… А кого вы читали из философов, что вы знаете? Расскажите, пожалуйста». Я принялся судорожно вспоминать.
Мне очень нравилась красивая голова ученого. Это был при-бор высокой точности, модель, разработанная в знаменитых немецких университетах полстолетия назад. Несмотря на воен-ные испытания, действовала она великолепно. Поистине фено-мен. Лишь изредка, во время лекции, профессор вдруг взгляды-вал в окно и на мгновение умолкал. За окном виднелись кусок
стены и ноябрьское небо.
Я стоял перед ним в коротких сапогах, в которых ходил еще в партизанском отряде, и припоминал имена философов.
– Я читал Сократа, – заявил я твердо и умолк. Профессор улыбнулся и склонил голову на бок.
– То есть не Сократа, а Платона о Сократе, – уточнил я. – Я читал Платона, Ницше…
Профессор снова благожелательно улыбнулся.
– Еще я читал «Творческую эволюцию» Бергсона, – добавил я гордо.
Больше никакие имена и книги мне не вспоминались, а про-фессор, похоже, ждал продолжения… Постепенно стали про-ступать какие-то фамилии из отрочества. Фамилии «филосо-фов» и коллег, с которыми я беседовал о смысле жизни, о цели наших усилий, о Боге.
– Еще я читал Спенсера и Дрейпера, – последние два имени я выговорил не слишком уверенно, поскольку уже не помнил, о чем конкретно писали эти авторы. Но одного из них мы со Збышеком совершенно точно читали в парке. За год до начала войны. Книга, вернее брошюра, в рваной зеленой обложке. Ав-тор – Спенсер или Дрейпер. Однако ни заглавие, ни содержа-ние я теперь припомнить не мог. Забылось за годы оккупации. Впрочем, возможно, книгу написал кто-то третий. Тут у меня
в памяти всплыл один отрывок, в котором речь шла о догмах католической веры. Автор ядовито интересовался: «Видел ли кто-либо перст Святого духа?» Про перст я помнил, но не знал,
что имелось в виду, так что оставил его в покое и профессору ничего говорить не стал. Помолчав, я назвал еще одну фамилию – Фрейд. Профессор пошевелился. Я вдруг удивительно отчет-ливо припомнил анекдот про один «фрейдистский» сон: чело-век открывает нижний ящик комода и испражняется туда, что якобы означает вытесненное в детстве вожделение по отноше-нию к няньке. Но это был анекдот. Но я точно читал у Фрейда про роль ноги в сексуальной жизни. Выводы ученого так поза-бавили нас со Збышеком, что мы заучили их наизусть. Я и сейчас мог процитировать эти фрагменты: «нога представляет собой древний сексуальный символ уже в мифах, соответственно это-му ботинок или туфля является символом женских гениталий. В перверзии, состоящей из фетишизма ноги, сексуальным объ-ектом всегда является грязная дурно пахнущая нога. Другой ма-териал для объяснения предпочтения оказываемого ноге, как фетишу, вытекает из инфантильных сексуальных теорий. Нога заменяет недостающий пенис у женщины…» Конечно, некото-рые звенья логической цепи мы опускали, и в результате получа-лись такие идиотские пассажи, что мы падали со смеху.
Профессор, подавшись ко мне, похоже, ждал еще чего-то. К сожалению, я уже перечислил почти все имена, какие знал. Вспомнил о пессимисте Шопенгауэре. Из великой тьмы, из глу-бокого колодца, из тумана детства всплыла еще одна фамилия. Но профессору я ее не назвал. Фамилия звучала непривычно, к тому же, став взрослым, я никогда больше не встречал этого имени – Малфорд. Так звали этого таинственного философа. Малфорда я не читал, потому что когда увидел его книгу, еще
не знал алфавита – Малфорда читал в дубовой кровати старик, у которого была жена с черными горящими глазами. К сожале-нию, о Малфорде я знал очень мало. Не помню уже, писал ли
он о гипнозе или о гигиене, а может, о гиппопотамах или вовсе о гашише. Во всяком случае, он был, кажется, англичанином.
Это было последнее имя, которое я назвал, вернее, которое мелькнуло у меня в голове. Впрочем, Малфорда я путал с муф-лоном. Хотя никогда не знал точно, как выглядит муфлон. Где этот зверь живет и чем питается? Что касается муфлона, я был почти уверен, что у него витые рога и длинная волнистая
шерсть. Возможно, он дает молоко. Но это все мои домыслы. А о Малфорде я и вовсе ничего не знал.
Разумеется, я слыхал о Канте, но вспоминались только шут-ки. Кажется, Кант сказал: «Звездное небо надо головой, нравс-твенный закон внутри нас». И все. Теперь я ждал, чтó скажет профессор.
Его серые глаза на мгновение вспыхнули и снова погасли. Я утомил его, но, видимо, и здорово позабавил, а может, он просто устал и был в недоумении.
– Вы сражались с оружием в руках, а мы хранили человечес-кую мысль. Вы в лесу, мы – где удавалось… Я принимаю вас в просеминар. Мы сейчас читаем «Трактат о человеческой природе» Юма. – Профессор подал мне руку. Я поклонился и вышел из кабинета философа.