Неволяи доляадамапорембы

Мариан Панковский не раз высказывал мысль о том, что Вторая мировая война стала своеобразной цезурой в исто-рии ХХ века. Крушение всех вер, убеждений и идеологий… Одно только тело вышло из этого конфликта целым и невре-димым, поскольку являлось главной – хотя не всегда явной
– мишенью военных, лагерных или тоталитарных операций. Всю историю первой половины ХХ столетия можно рассмат-ривать как попытку вписать коллективное тело общества в парадигму той или иной идеологии.
В своей новой книге Панковский остается верен этой идее, однако на сей раз возвращается к периоду Первой миро-вой войны. Действие романа разворачивается на перифе-риях Галиции – в Городке, являющемся скорее символом, нежели конкретной точкой на географической карте. Перед
самой Первой мировой войной талантливый столяр Адам Поремба женится на дочке местного счетовода. Их супру-жескую идиллию нарушает мобилизация; Адам, не успев понюхать пороха, попадает в русский плен, где – волей-не-волей – становится любовником начальницы лагеря; жена его Катажина в это время вступает в связь с подмастерьем Адама, Ивашкой, а затем, не получая весточек от супруга, подает на развод и снова выходит замуж. Когда через не-сколько лет после окончания войны Адаму наконец удается дать о себе знать, Катажина с новым мужем в панике решают бежать в Америку.
Адам возвращается в Городок и предается меланхолии; не-смотря на короткий роман с Зосей, женщиной, помогающей ему по хозяйству, жизнь в нем постепенно угасает. В конце концов Адам умирает – в кресле перед окном, мысленно слы-ша голос русской любовницы.
Так о чем же этот роман? Безусловно не стоит видеть в нем попытку пересмотреть историю. Историю начала ХХ века Панковский трактует одновременно иронически и прагмати-чески. История общества интересует его, в первую очередь, как приключение тела. Так о чем же эта книга? Вероятно, о том, что тело стремится к большему. Не только к наслаж-дению, теплу другого тела, но и к гармоничному сочетанию доминирования и подчинения, серьезности и забавы, борьбы и ритуала. Телу неведомы понятия «народ», «государство», «поляк», «украинец» – для него имеет значение лишь опыт блаженства. Человек – как утверждает автор есть разрыва-емое страстями тело, и не более того, а национальная иден-тичность представляет собой неотъемлемый элемент эроти-ческих мечтаний.
Другими словами, при помощи языка эротики Панковский выворачивает историю вверх ногами.

Пшемыслав Чаплиньский

ФРАГМЕНТ

А там, в Городке, время тоже не сто-яло на месте. Михал Ивашко все реже заходил в мастер-скую, чтобы одолжить рубанок. Ключ, который доверил ему «пан мастер Поремба», постепенно стал тяготить его… К счас-тью, пани Поремба иногда приглашала Ивашку на обед – об-судить дела. Проходили недели, месяцы… Дел, которые надо было обсудить, находилось все больше… Сосед, старый холос-тяк, Юзек, тот, что в пьяном виде добряк, ну просто душа-па-рень… но не дай бог его разозлить… тогда уж лучше не подходи! Так вот, в забегаловке, которую почему-то прозвали «Тесная дырка», этот Юзек проговорился, что Ивашко с этой… ну, вы понимаете… в общем, они с ней…
Отца Катажины уже не было в живых, а мать на исповеди рас-сказала ксендзу о дочериной драме… «Четыре года – и никаких вестей из России, от Адама… все ведь давно вернулись… полу-чается, погиб он?»
Из исповедальни дело перешло в ЗАГС. Наконец Катажина стала вдовой, а адюльтер Ивашки можно было трактовать как ухаживание.
Другими словами, в 1922 году период тайных свиданий закон-чился. Скромная свадьба, обвенчал их… тот самый ксендз Горчи-ца, который исповедовал мать Катажины. Да, свадьба скромная, хотя всего вдоволь, просто в узком кругу, ну и ксендз, конечно.
Да, в тот год они вздохнули с облегчением, но вот столярной мастерской пришел конец. Благодаря связям жениных родс-твенников Ивашко получил место на уксусном заводе. Бочки да бочки, дубовые клепки. После свадьбы они, уже официально, поселились «за мостом». Для Катажины-то мало что измени-лось, а Ивашко, небось, ощущал, что пошел в гору: подмастерье из Ольховиц…. и спит в постели «пана Порембы»!
Итак, год 1922 был для молодоженов благополучным. Гово-рят, Катажина время от времени ругалась – соседи слышали. Но стоит ли верить работницам красильной мастерской, от-равлявшим воздух ядовитой краской для кроличьих шапок? Не так просто было новой паре вписаться в устоявшуюся жизнь
Городка. Как ни крути, брак Катажины Поремба с подмастерь-ем узаконивал мезальянс! Не говоря уже об измене мужу – сол-дату! Тем более, что все знали – Катажина начала привечать Ивашку еще когда выпал первый снег. К счастью, кое-кто пе-реехал. Из довоенных соседей в окрестностях моста остались
трое: акушерка Мочайова и супруги Цуцуловские. Они жили в доме, примыкавшем к Францисканскому холму. Сдружились с «военными» молодоженами на почве жалости и сочувствия к Катажининой доле. Цуцуловская Ивашку любила. Человек простой, но сердечный; на улице приветствовал ее громким
«Целую ручки!» – насколько приятнее, чем безликое «Доб-рый день»!
К сожалению, конец года оказался не таким благополучным. Стояла ранняя осень – сады тяжелели под бременем плодов, на белый свет вышли грибные процессии, распространяя запах тьмы и корневищ. И тут, увы, пришло письмо из глуби России – от Порембы.

Златоуст, последний день августа 1922 года
Дорогая моя жена!
Вчера сюда, в нашу шахту среди уральских гор, прибыл вы-сокий чиновник из Петербурга. Привез нам долгожданное ос-вобождение от царской неволи! Я возвращаюсь! Через десять
дней мы сядем во «львовский поезд». Приеду, с божьей по-мощью, 14 сентября, в пять часов утра! Я думаю о тебе каждый вечер, словно молитву читаю…
Когда охранник задувает в бараке лампы, я мечтаю о том, как навещаю девушку Касю… Вот я выхожу… а тут ночь густая, беззвездная. Постучаться, что ли, в ее сон? Нет. Может, Касе в это мгновение снится месяц, плавающий в нашем колодце… Повстречай я здесь, на уральском безлюдье Ангела, попросил
бы у него взаймы крылья…
Целую, как тогда, когда ты говорила, смеясь:
– Молодой укроп! – а я:
– Нет, чабрец!

Твой Адам

Гром с ясного неба. Основы жизни, едва связанной Катажи-ной и Ивашкой воедино, пошатнулись. Расступается лесная трава, выходит оттуда пленный, голова повязана алым от кро-ви бинтом. Бредет к ним, вокруг лодыжек сизые полосы, следы уральских кандалов.

Бежать!
Возница положил в телегу два чемодана. Перед поворотом к вокзалу Ивашко попросил:
– Секунду обожди! – и рукой вознице махнул – остановись, мол. И Катажине:
– Я к Цуцуловким, мигом. – Не успела она открыть рот, Ивашко уже стучал в дверь.
– Войдите… не заперто… – голос Цуцуловской. Ивашко во-шел, вбежал через кухню, замер на пороге комнаты. Оба еще в постели. Совсем не удивленные.
– Уважаемые… мы с Катажиной… покидаем вас… оба кланя-емся и здоровья желаем. – И голову склонил.
– Счастливого пути, дорогой пан Михал! И удачи в Америке!
Мы будем молиться за пани Катажину и за вас!
– Благодарствую, – голос у Ивашко сорвался, – от всего сердца!